Неточные совпадения
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над
собой и под
собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись
из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от
себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до
самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
(
Из записной книжки Н.В. Гоголя.)] или поизотрется
само собою.
Но замечательно, что в словах его была все какая-то нетвердость, как будто бы тут же сказал он
сам себе: «Эх, брат, врешь ты, да еще и сильно!» Он даже не взглянул на Собакевича и Манилова
из боязни встретить что-нибудь на их лицах.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на
самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим
себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного
из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Вы посмеетесь даже от души над Чичиковым, может быть, даже похвалите автора, скажете: «Однако ж кое-что он ловко подметил, должен быть веселого нрава человек!» И после таких слов с удвоившеюся гордостию обратитесь к
себе, самодовольная улыбка покажется на лице вашем, и вы прибавите: «А ведь должно согласиться, престранные и пресмешные бывают люди в некоторых провинциях, да и подлецы притом немалые!» А кто
из вас, полный христианского смиренья, не гласно, а в тишине, один, в минуты уединенных бесед с
самим собой, углубит во внутрь собственной души сей тяжелый запрос: «А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?» Да, как бы не так!
А иногда же, все позабывши, перо чертило
само собой, без ведома хозяина, маленькую головку с тонкими, острыми чертами, с приподнятой легкой прядью волос, упадавшей из-под гребня длинными тонкими кудрями, молодыми обнаженными руками, как бы летевшую, — и в изумленье видел хозяин, как выходил портрет той, с которой портрета не мог бы написать никакой живописец.
Впрочем, обе дамы нельзя сказать чтобы имели в своей натуре потребность наносить неприятность, и вообще в характерах их ничего не было злого, а так, нечувствительно, в разговоре рождалось
само собою маленькое желание кольнуть друг друга; просто одна другой
из небольшого наслаждения при случае всунет иное живое словцо: вот, мол, тебе! на, возьми, съешь!
Наконец и бричка была заложена, и два горячие калача, только что купленные, положены туда, и Селифан уже засунул кое-что для
себя в карман, бывший у кучерских козел, и
сам герой наконец, при взмахивании картузом полового, стоявшего в том же демикотоновом сюртуке, при трактирных и чужих лакеях и кучерах, собравшихся позевать, как выезжает чужой барин, и при всяких других обстоятельствах, сопровождающих выезд, сел в экипаж, — и бричка, в которой ездят холостяки, которая так долго застоялась в городе и так, может быть, надоела читателю, наконец выехала
из ворот гостиницы.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет
себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один
из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что до
самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
— Семерка дана! — закричал он, увидав его наконец в цепи застрельщиков, которые начинали вытеснять
из лесу неприятеля, и, подойдя ближе, он вынул свой кошелек и бумажник и отдал их счастливцу, несмотря на возражения о неуместности платежа. Исполнив этот неприятный долг, он бросился вперед, увлек за
собою солдат и до
самого конца дела прехладнокровно перестреливался с чеченцами.
Но Лужин уже выходил
сам, не докончив речи, пролезая снова между столом и стулом; Разумихин на этот раз встал, чтобы пропустить его. Не глядя ни на кого и даже не кивнув головой Зосимову, который давно уже кивал ему, чтоб он оставил в покое больного, Лужин вышел, приподняв
из осторожности рядом с плечом свою шляпу, когда, принагнувшись, проходил в дверь. И даже в изгибе спины его как бы выражалось при этом случае, что он уносит с
собой ужасное оскорбление.
Самым ужаснейшим воспоминанием его было то, как он оказался вчера «низок и гадок», не по тому одному, что был пьян, а потому, что ругал перед девушкой, пользуясь ее положением,
из глупо-поспешной ревности, ее жениха, не зная не только их взаимных между
собой отношений и обязательств, но даже и человека-то не зная порядочно.
И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый
из сих
сам не считал
себя достойным сего…» И прострет к нам руце свои, и мы припадем… и заплачем… и всё поймем!
У них не человечество, развившись историческим, живым путем до конца,
само собою обратится, наконец, в нормальное общество, а, напротив, социальная система, выйдя
из какой-нибудь математической головы, тотчас же и устроит все человечество и в один миг сделает его праведным и безгрешным, раньше всякого живого процесса, без всякого исторического и живого пути!
Это один
из тех
самых работников, красильщики-то, представь
себе, помнишь, я их тут еще защищал?
— Так к тебе ходит Авдотья Романовна, — проговорил он, скандируя слова, — а ты
сам хочешь видеться с человеком, который говорит, что воздуху надо больше, воздуху и… и стало быть, и это письмо… это тоже что-нибудь
из того же, — заключил он как бы про
себя.
— И всё дело испортите! — тоже прошептал,
из себя выходя, Разумихин, — выйдемте хоть на лестницу. Настасья, свети! Клянусь вам, — продолжал он полушепотом, уж на лестнице, — что давеча нас, меня и доктора, чуть не прибил! Понимаете вы это!
Самого доктора! И тот уступил, чтобы не раздражать, и ушел, а я внизу остался стеречь, а он тут оделся и улизнул. И теперь улизнет, коли раздражать будете, ночью-то, да что-нибудь и сделает над
собой…
На лестнице спрятался он от Коха, Пестрякова и дворника в пустую квартиру, именно в ту минуту, когда Дмитрий и Николай
из нее выбежали, простоял за дверью, когда дворник и те проходили наверх, переждал, пока затихли шаги, и сошел
себе вниз преспокойно, ровно в ту
самую минуту, когда Дмитрий с Николаем на улицу выбежали, и все разошлись, и никого под воротами не осталось.
За нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают
из компании человеческой, чтобы тем оскорбительнее было; и справедливо, ибо в нищете я первый
сам готов оскорблять
себя.
Раскольников скоро заметил, что эта женщина не
из тех, которые тотчас же падают в обмороки. Мигом под головою несчастного очутилась подушка — о которой никто еще не подумал; Катерина Ивановна стала раздевать его, осматривать, суетилась и не терялась, забыв о
себе самой, закусив свои дрожавшие губы и подавляя крики, готовые вырваться
из груди.
Соня остановилась в сенях у
самого порога, но не переходила за порог и глядела как потерянная, не сознавая, казалось, ничего, забыв о своем перекупленном
из четвертых рук шелковом, неприличном здесь, цветном платье с длиннейшим и смешным хвостом, и необъятном кринолине, загородившем всю дверь, и о светлых ботинках, и об омбрельке, [Омбрелька — зонтик (фр. ombrelle).] ненужной ночью, но которую она взяла с
собой, и о смешной соломенной круглой шляпке с ярким огненного цвета пером.
— Вы всё на свете можете сделать, выкопаете хоть
из дна морского; и пословица давно уже говорит, что жид
самого себя украдет, когда только захочет украсть.
Наконец и
сам подошел он к одному
из возов, взлез на него и лег на спину, подложивши
себе под голову сложенные назад руки; но не мог заснуть и долго глядел на небо.
Разница та, что вместо насильной воли, соединившей их в школе, они
сами собою кинули отцов и матерей и бежали
из родительских домов; что здесь были те, у которых уже моталась около шеи веревка и которые вместо бледной смерти увидели жизнь — и жизнь во всем разгуле; что здесь были те, которые, по благородному обычаю, не могли удержать в кармане своем копейки; что здесь были те, которые дотоле червонец считали богатством, у которых, по милости арендаторов-жидов, карманы можно было выворотить без всякого опасения что-нибудь выронить.
Казалось, в этом месте был крепкий и надежный
сам собою пункт городской крепости; по крайней мере, земляной вал был тут ниже и не выглядывал из-за него гарнизон.
А что сказать? Сделать суровую мину, посмотреть на него гордо или даже вовсе не посмотреть, а надменно и сухо заметить, что она «никак не ожидала от него такого поступка: за кого он ее считает, что позволил
себе такую дерзость?..». Так Сонечка в мазурке отвечала какому-то корнету, хотя
сама из всех сил хлопотала, чтоб вскружить ему голову.
И жена его сильно занята: она часа три толкует с Аверкой, портным, как
из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку,
сама рисует мелом и наблюдает, чтоб Аверка не украл сукна; потом перейдет в девичью, задаст каждой девке, сколько сплести в день кружев; потом позовет с
собой Настасью Ивановну, или Степаниду Агаповну, или другую
из своей свиты погулять по саду с практической целью: посмотреть, как наливается яблоко, не упало ли вчерашнее, которое уж созрело; там привить, там подрезать и т. п.
Она ничего этого не понимала, не сознавала ясно и боролась отчаянно с этими вопросами,
сама с
собой, и не знала, как выйти
из хаоса.
«Куда ж я дел деньги? — с изумлением, почти с ужасом спросил
самого себя Обломов. — В начале лета
из деревни прислали тысячу двести рублей, а теперь всего триста!»
«Когда же жить? — спрашивал он опять
самого себя. — Когда же, наконец, пускать в оборот этот капитал знаний,
из которых большая часть еще ни на что не понадобится в жизни? Политическая экономия, например, алгебра, геометрия — что я стану с ними делать в Обломовке?»
Они поселились в тихом уголке, на морском берегу. Скромен и невелик был их дом. Внутреннее устройство его имело так же свой стиль, как наружная архитектура, как все убранство носило печать мысли и личного вкуса хозяев. Много
сами они привезли с
собой всякого добра, много присылали им
из России и из-за границы тюков, чемоданов, возов.
— Для
самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд
из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть, в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь в тягость даже
себе. Теперь или никогда! — заключил он.
Г. асессор, произошед
из самого низкого состояния, зрел
себя повелителем нескольких сотен
себе подобных.
Они у прежнего помещика были на оброке, он их посадил на пашню; отнял у них всю землю, скотину всю у них купил по цене, какую
сам определил, заставил работать всю неделю на
себя, а дабы они не умирали с голоду, то кормил их на господском дворе, и то по одному разу в день, а иным давал
из милости месячину.
Возгнушается метатель грома и молнии, ему же все стихии повинуются, возгнушается колеблющий сердца из-за пределов вселенныя дать мстити за
себя и
самому царю, мечтающему быти его на земли преемником.
О великий христианин Гриша! Твоя вера была так сильна, что ты чувствовал близость бога, твоя любовь так велика, что слова
сами собою лились
из уст твоих — ты их не поверял рассудком… И какую высокую хвалу ты принес его величию, когда, не находя слов, в слезах повалился на землю!..
«Посмотреть ли на нее еще или нет?.. Ну, в последний раз!» — сказал я
сам себе и высунулся
из коляски к крыльцу. В это время maman с тою же мыслью подошла с противоположной стороны коляски и позвала меня по имени. Услыхав ее голос сзади
себя, я повернулся к ней, но так быстро, что мы стукнулись головами; она грустно улыбнулась и крепко, крепко поцеловала меня в последний раз.
«Что бы я был такое и как бы прожил свою жизнь, если б не имел этих верований, не знал, что надо жить для Бога, а не для своих нужд? Я бы грабил, лгал, убивал. Ничего
из того, что составляет главные радости моей жизни, не существовало бы для меня». И, делая
самые большие усилия воображения, он всё-таки не мог представить
себе того зверского существа, которое бы был он
сам, если бы не знал того, для чего он жил.
Само собою разумеется, что он не говорил ни с кем
из товарищей о своей любви, не проговаривался и в
самых сильных попойках (впрочем, он никогда не бывал так пьян, чтобы терять власть над
собой) и затыкал рот тем
из легкомысленных товарищей, которые пытались намекать ему на его связь.
«Для Бетси еще рано», подумала она и, взглянув в окно, увидела карету и высовывающуюся
из нее черную шляпу и столь знакомые ей уши Алексея Александровича. «Вот некстати; неужели ночевать?» подумала она, и ей так показалось ужасно и страшно всё, что могло от этого выйти, что она, ни минуты не задумываясь, с веселым и сияющим лицом вышла к ним навстречу и, чувствуя в
себе присутствие уже знакомого ей духа лжи и обмана, тотчас же отдалась этому духу и начала говорить,
сама не зная, что скажет.
— Ну что за охота спать! — сказал Степан Аркадьич, после выпитых за ужином нескольких стаканов вина пришедший в свое
самое милое и поэтическое настроение. — Смотри, Кити, — говорил он, указывая на поднимавшуюся из-за лип луну, — что за прелесть! Весловский, вот когда серенаду. Ты знаешь, у него славный голос, мы с ним спелись дорогой. Он привез с
собою прекрасные романсы, новые два. С Варварой Андреевной бы спеть.
Хотя она бессознательно (как она действовала в это последнее время в отношении ко всем молодым мужчинам) целый вечер делала всё возможное для того, чтобы возбудить в Левине чувство любви к
себе, и хотя она знала, что она достигла этого, насколько это возможно в отношении к женатому честному человеку и в один вечер, и хотя он очень понравился ей (несмотря на резкое различие, с точки зрения мужчин, между Вронским и Левиным, она, как женщина, видела в них то
самое общее, за что и Кити полюбила и Вронского и Левина), как только он вышел
из комнаты, она перестала думать о нем.
Свияжский был один
из тех, всегда удивительных для Левина людей, рассуждение которых, очень последовательное, хотя и никогда не самостоятельное, идет
само по
себе, а жизнь, чрезвычайно определенная и твердая в своем направлении, идет
сама по
себе, совершенно независимо и почти всегда в разрез с рассуждением.
С той минуты, как Алексей Александрович понял
из объяснений с Бетси и со Степаном Аркадьичем, что от него требовалось только того, чтоб он оставил свою жену в покое, не утруждая ее своим присутствием, и что
сама жена его желала этого, он почувствовал
себя столь потерянным, что не мог ничего
сам решить, не знал
сам, чего он хотел теперь, и, отдавшись в руки тех, которые с таким удовольствием занимались его делами, на всё отвечал согласием.
Они оба одинаково старались в последующей жизни вычеркнуть
из своей памяти все уродливые, постыдные обстоятельства этого нездорового времени, когда оба они редко бывали в нормальном настроении духа, редко бывали
сами собою.
— Я то же
самое сейчас думал, — сказал он, — как из-за меня ты могла пожертвовать всем? Я не могу простить
себе то, что ты несчастлива.
Кити отвечала, что ничего не было между ними и что она решительно не понимает, почему Анна Павловна как будто недовольна ею. Кити ответила совершенную правду. Она не знала причины перемены к
себе Анны Павловны, но догадывалась. Она догадывалась в такой вещи, которую она не могла сказать матери, которой она не говорила и
себе. Это была одна
из тех вещей, которые знаешь, но которые нельзя сказать даже
самой себе; так страшно и постыдно ошибиться.
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым дети слушали эти слова матери. Они только были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни слову
из того, что говорила мать. Они и не могли верить, потому что не могли
себе представить всего объема того, чем они пользуются, и потому не могли представить
себе, что то, что они разрушают, есть то
самое, чем они живут.
После страшной боли и ощущения чего-то огромного, больше
самой головы, вытягиваемого
из челюсти, больной вдруг, не веря еще своему счастию, чувствует, что не существует более того, что так долго отравляло его жизнь, приковывало к
себе всё внимание, и что он опять может жить, думать и интересоваться не одним своим зубом.
«Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее то, что виной всему я, — виной я, а не виноват. В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он с отчаянием, вспоминая
самые тяжелые для
себя впечатления
из этой ссоры.